Из окна виднелись внутренний двор министерства, обшарпанные стены с отвалившейся местами штукатуркой, краской, грязные окна. Все это немного прикрывалось пышной зеленью высоких деревьев, которые тянулись вверх, но так и не смогли перерасти самого здания, заслонявшего им небо. Вдали виднелась неровная чаша пруда, равнодушно отражавшая унылое небо, по которому тянулась однообразная сизая масса туч. Упали первые капли дождя.

— Дождь пошел,– отец достал из пачки сигарету и закурил.

— Так все-таки почему? – вернулся я к вопросу.– Почему у одних так, а у других – нет?

Отец на вопрос снова не ответил. Тогда я решил сменить тему разговора.

— Слушай-ка, а ты здесь читаешь?

— Немного,– произнес отец и выпустил изо рта дым.

— А чем ты здесь вообще занимаешься?

— Сижу, курю,– произнес отец,– гляжу в окно.

— Хорошая работа,– добавил я,– да питаешься в коммунистическом буфете.

— И платят неплохо,– отец улыбнулся.

— Плохая у тебя работа. Пиши лучше стихи.

— А я что делаю?

— Как что? Сидишь, болтаешь со мной. Ты возьми бумагу и пиши стихи.

— Так я и пишу,– отец еще выпустил длинную струю дыма и затушил недокуренную сигарету. В пепельнице их скопилось изрядное количество.

— Ну где ты пишешь? Я сейчас уйду, я тебе мешаю, а ты пиши стихи.

— Обязательно.

— Я уже ухожу,– я поднялся.

— Ну, давай,– отец пододвинул к себе пачку белых листов,– ты в университет?

— Нет, пойду домой. Счастливо оставаться. Стихи пиши.

— Напишем, напишем,– отец посмотрел мне вслед и отвернулся.

Тогда, конечно, стихи он не написал. Позднее я спросил отца, где и когда он пишет стихи, отец ответил – практически везде и всегда. То, что на бумаге, это заключительная часть работы, отделка. А голова работает беспрерывно, образы складываются, много образов. Нужно только отобрать лучшие и записать. Глядишь, и стихотворение написано.

Я удивлялся такой простоте, у меня образы не складывались, сколько я ни тужился. Точнее, складывались, но на бумаге казались такими неинтересными, что я не знал, что с ними делать. Самое лучшее, показалось мне, их выбросить, что я и сделал после непродолжительных колебаний.

<…>

Выходим на улицу. По ней идут наряженные люди: кто в гости, кто-то уже из гостей.

Город в праздники полностью преображался. Трезвые люди были редкостью, они почти не встречались. Сколько ни припомню праздников – всегда беспробудное пьянство. Пьяны все: женщины, мужики, бабки и старики, подростки. Вечно кто-нибудь валялся под окнами, у подъездов подвывали хриплые голоса.

Между тем веселье разгоралось. Многие окна растворены, из них льется поток «роковой» музыки вперемешку с женским визгом.

На трамвайной остановке шум и гам – волокут какого-то незадачливого пьяницу, испачкавшегося в грязи. Пьяный силится что-то произнести, но не может, из гортани вырывается глухой булькающий звук. Все отворачиваются. Пьяного тошнит, он мычит, захлебывается. Идти, точнее, нести свое тело ему помогают двое мужиков. Сзади, шатаясь, бредет жена, потрезвее, но с безумным взглядом, растрепанная. Она то засмеется, то прикрикнет на мужа, который не обращает на нее никакого внимания. Не до нее… и так скверно.

В трамвае, куда мы зашли после этого спектакля, народу оказалось довольно много. В подавляющем большинстве все пьяные или подвыпившие. Кто-то пристает к жене или знакомой, на заднем сидении переругиваются друг с другом два парня, что-то не поделили.

К счастью, чудом освободились два места, уступили матери и ребятам. Постепенно народу прибавляется. Зашли с магнитофоном. Сразу стало веселей, чувствуется праздничная атмосфера. Лишь водитель равнодушно объявлял остановки: «Авангардная», «Подшипниковый завод». Скоро и «Весна». Там мы выходим и направляемся в дом, где живут Ермолаевы. По дороге у арки встречаем еще нескольких пьяных. Наконец-то подъезд. Мы сворачиваем и попадаем в вечную полутемную прохладу.

<…>

В то время Киров, в отличие от Ижевска, строился мало. Шли годы, новостроек почти не прибавлялось, и по этому поводу отец не раз сетовал Саламатовым. Вообще, в отце всегда жил дух соперничества, и он, приезжая в Киров, подолгу рассказывал бабушке и Леонарду Филипповичу о достижениях республики. При этом отец, будучи сверхпатриотом своего края и всего удмуртского в мире, доказывал сородичам, что в Ижевске уже давно отлично и с продуктами, и со сферой обслуживания, и с промышленными товарами.

В свою очередь, зная слабость отца, Леонард Филиппович во время приездов в Удмуртию часто подтрунивал над ним, показывая на обилие деревянных домов, которыми так богата наша столица. Отец сердился, спорил, доказывал, но, как говорится, факты налицо, приходилось соглашаться.

Как-то еще в шестидесятые годы отец заявил, что в скором времени будет столько холодильников, что никто их не будет покупать. Бабушка от таких слов охнула и всплеснула руками. У нас тогда холодильника не имелось, и без него приходилось довольно туго, особенно летом. Бабушка тотчас «завелась» и начала выговаривать отцу: холодильник нужен не через пять или сколько-то лет, а сейчас… От слов отца пахнуло чем-то хрущевским. Может быть, он тогда верил, что коммунизм, «в основном» будет построен к 1980 году? Не знаю, сегодня трудно сказать, но холодильники действительно вскоре появились. И в большом ассортименте. Зато с прилавков исчезло множество товаров и продуктов. Это настораживало.

<…>

…Отец говорил плохо, проглатывал окончания слов, дополнял большинство своих предложений обильными жестами, краснел от натуги убедить собеседника – и убеждал! Но не с помощью доказательств, которые, по большей мере, и доказательствами-то не были, а с помощью одного, но блестящего заключения, которое почему-то вовсе не вытекало из предыдущего. Получалось так: отец думал как бы двойным образом. Одно проявлялось в словах, в цепи не всегда удачных примеров и т. д. Другое – более глубокое– выплескивалось лишь в конце разговора. Нечто вроде озарения. Оно-то и поражало своей простотой, доходчивостью и меткостью. Обе стихии в сознании отца, конечно, были связаны друг с другом, но я думаю, что в принципе они различны, ибо одна стихия – преимущественно русскоязычного происхождения, другая – удмуртская. Последняя-то и вырывалась и выражала в себе весь искомый смысл, и как-то даже опровергала все ранее сказанное. После окончания беседы или спора Леонард Филиппович удивлялся и качал головой, отец же улыбался и был доволен, что сумел поставить заключительную точку в развитии темы.

Вообще, отец полностью отдавался спору, диалогу, разговаривал самозабвенно, тогда как Саламатовы выражались благочестиво и чинно. От них веяло веками христианской культуры, мерцающей в недрах подсознания (и бабушка, и Леонард Филиппович воинствующие атеисты). Отец же был язычником и жил иными представлениями, «поклоняясь» только чувству, корни которого уходили в тысячелетия финно-угорского сознания.

<…>