Васильев Сергей Флорович

Эхо в лесу: Повесть об отце
(отрывки)

Пролог. 6 июля 1976-го

Конец июня в Ижевске прошел довольно бурно. Только что закончились Дни литературы. Город, словно стайер, совершил рывок, запыхался и никак не мог утихомирить свое сердце. Даже заводы работали с натугой, пробивая черной гарью толщу атмосферного зноя. По улицам жужжали машины, потренькивали трамваи, в воздухе носились имена писателей, маститых и не очень.

В университете жизнь била ключом, но уже виднелись признаки увядания; студенты заканчивали сессию и отправлялись кто куда: по экспедициям, стройотрядам, на отдых – каждый курс получал свое заслуженное.

Наш второй филфаковский получил диалектологическую экспедицию в кезскую Кулигу. Говорили, в тех забытых богом местах начинается Кама, северная тайга и болотные топи невиданных размеров. <…> В экспедицию не хотелось. Правда, мерцала надежда, что отпустят пораньше. Но чтобы пораньше – надо хорошо поработать. А как выбираться из такой глуши? Да если дожди?.. Оставшиеся дни я с надеждой посматривал на солнце.

Солнце грело изрядно.

Отправлялись в воскресенье, 1 июля. У второго университетского корпуса стоял «ботинок» – небольшой автобус с выпирающим капотом. Рядом толпились девчонки, им что-то объяснял Ваня Прорехин. Не было только Расила Сабирова. Он собирался приехать в Кулигу попозже, своим ходом. Из мужиков в автобусе сидел Витя Макаров, да один из руководителей экспедиции Сергей Гулин – «старославянист», бард и спокойный человек, работавший тогда на кафедре русского языка. Наконец под общий гомон, шутки и прощальные возгласы автобус заурчал и тронулся. За окнами поплыли дома, деревья, редкие прохожие.

— Бензин кончается, сделаем остановку у «Тысячи мелочей»,– вдруг прорезался голос шофера. «Какой бензин? – подумал я.– Там и близко заправкой не пахнет». Словно бы поясняя мой вопрос, водитель добавил:

— За талонами.

Остановились. Пушкинская. Налево «Весна», направо «Урал». Мелькание редких машин. Тишина. Удаляющаяся спина шофера. «А может, и нет этих талонов,– закралась надежда,– может, завтра поедем? Да и день-то не очень. Вдруг дождь? Вон и тучки бродят, и солнце не то. Застрянем где – вовек не выехать». Я вылез из автобуса, отыскал «двушку» и направился к автомату. «Вот тебе раз, такая рань, а уже звонят. Чего людям не спится?» Звонила женщина. Придется ждать.

Рядом желтела пустая бочка «Квас». «Раз не торгуют, значит, пустая, вон и вода из шланга набежала. Убрали бы, чего вода зря бежит». С другой стороны – торец дома с заспанными окнами. Голуби на крыше. «Скорей бы звонила, а то прилетит какая дрянь сверху». Я нетерпеливо шагнул к телефону. Наконец женщина повесила трубку и, не взглянув на меня, удалилась. Я набрал своих. Медленные гудки.

— Да,– напряженный и немного заспанный мужской голос. Отец.

— Привет, это я.

— Еще не уехали?

— Нет. Шофер ушел за талоном. Стоим на Пушкинской, у «Весны». Вот, минутка свободная выдалась… Так ты не забудь, пленки на столе.

— Возьмем, возьмем. Ну, давай, чтобы все в порядке было.

— Ладно, ждите в Бердышах. До встречи.

Опять гудки. Нить оборвалась…

<…>

…В Ижевск приехал вконец измотанный. На привокзальной площади пусто. В воздухе повисла прозрачная дымка; утро набирало силу и обещало жаркий день, но прохлада держалась и даже заставляла ускорять шаг.

Наконец подошел трамвай. Тронулись. Как все медленно! Вдали виднелись высотные дома. До них 25 минут. И еще 20 – от них до дома. Трамвай медленно полз в гору. Я мысленно поторапливал водителя. Не то от свежего воздуха, не то от волнения голова посвежела. Мысли снова понеслись по кругу. Сознание выхватывало из общего потока впечатлений ненужные детали, казавшиеся нелепыми: грязь у дороги, вывески магазинов, рваное сидение напротив, слева от него-какая-то подозрительная девица с подбитым глазом. На нее я загадал. Если не выйдет из вагона раньше меня, то дома все в порядке. Вот и последний поворот. Девица сидела и выходить не собиралась. Последний разгон трамвая, торможение. Медленно наплывает столб. Остановка. Двери распахнулись, я бросился домой. На третий этаж взлетел в одно дыхание. Нетерпеливо ткнул пальцем звонок. За дверью послышались тихие шаги. Открыла мать.

Первое, что поразило дома – абсолютная тишина. В квартире ни звука. Что-то дома изменилось.

<…>

Мы вышли из дома и направились на трамвайную остановку. День оказался не жаркий, лишь иногда, когда выглядывало солнце, пригревало. Зелень налилась соком, вошла в «силу», но трава выглядела бледной из-за насевшей пыли. Народу на остановке немного, все на работе. Без особых приключений доехали до ЦУМа; там, подождав минут пятнадцать, сели на «маршрутку».

Зарека для меня – район неизвестный, даже чем-то враждебный. Грязные заводы с почерневшими трубами, груды металлолома вперемешку с битым кирпичом и осколками цемента, пожухлая раньше времени трава, крапива, скрывавшая от взоров помойные ямы и полузаржавленные консервные банки; это и запыленные деревянные дома, стоящие по засоренным обочинам дорог, грузовики, натужно поднимающиеся в гору… «Маршрутка» неслышно летела по асфальту. Долго плутали по закоулкам, наконец, приехали.

Вот и больница. Обыкновенная. «Новая»,– подумал я. Для здорового человека все панельные больницы кажутся новыми. Мы зашли в холл. Полчаса, если не более, искали, где лежит отец; удалось вызвать только лечащего врача. Я стал просить его пропустить к отцу. Врач тихим ровным голосом отказал, а затем повел нас в небольшую комнатку. «Ординаторская»,– мелькнуло в голове.

— Нам очень нужно повидаться с отцом,– сказал я.

— Понимаю. Но к нему сейчас нельзя. Он в реанимации,– врач спокойно посмотрел мне в глаза…

<…>

…Бабушка не плакала, только качала головой и произносила: «Флор, Флор».

Я молчал. Успокаивать – все равно, что травить душу, и бабушкину, и свою. Бесполезно. Смерть рождала естественное возражение, с ней хотелось померяться силой, но как бороться с природой? Безысходность переходила в отчаяние; иногда мне казалось, что волевым усилием, сверхчеловеческим напряжением нервов или даже ценой своей жизни можно вернуть отца. Но все это неумолимо разбивалось об одно: смерть. Я еще не мог осмыслить всего того, что случилось, лишь чувствовал невыносимую тяжесть, навалившуюся на сердце. Эта тяжесть гнула к земле, и не было никаких сил разогнуться. Я словно ослеп и отяжелел от зова земли: такое со мной случилось впервые. Все эти мысли приходили ко мне, когда мы мчались сквозь ночной город. Бабушка сидела рядом и молчала.

<…>

…Подняли гроб. Мы кое-как выстроились и медленно пошли к выходу. Спускались по лестнице целую вечность. Я шел с матерью и бабушкой.

На Пушкинской – тьма народу. «Как во время демонстрации»,– мысленно отметил я. Было что-то неприятное в том, что семейное горе выставляется напоказ. Венки подходили уже к «Уралу», а мы все еще стояли на ступеньках Дома политпросвещения.

Только что накрапывал дождь, на асфальте остались небольшие разводы; выглянуло солнце, тучи рассеивались, казалось, само небо безмолвно и участливо смотрело на всех нас.

* * *

В начале 1960-х семья переехала в Ижевск. Новая квартира вкусно пахла свежими обоями, деревом и непросохшей краской. Тут же свалили в комнатах разный домашний скарб, расставили небогатую мебель, но ощущение новизны осталось.

Квартира располагалась на пятом этаже, в блоке, справа от лестницы. Чтобы я не терялся в подъезде, на стенке блока нарисовали маленькую звездочку.

С расположением дома я познакомился позже, когда впервые вышел гулять. Как и в Глазове, наш дом стоял на углу, где пересекались улицы Труда и Воровского. Здание красного кирпича, шесть этажей, по тем временам – высотное; рядом, через Воровского, точно такое же.

Я никак не мог взять в толк, почему в центре нашего одноподъездного дома, где поднимались лестничные пролеты, строители оставили сквозной, от крыши до подвала, трехметровый проем. Позднее мне объяснили: здесь хотели устроить лифт, для того понадобился и проем, и пристрой на крыше. Но лифт, естественно, не поставили. Нет его и сегодня.